История

Пермский период Бориса Пастернака. Часть 3


ТЕКСТ: ВЛАДИМИР АБАШЕВ
ФОТО: ИЗ СЕМЕЙНОГО АЛЬБОМА БОРИСА ПАСТЕРНАКА

На склоне лет Борис Пастернак подарил давнему знакомому свой фотопортрет с надписью на обороте: «На добрую память об одном из лучших времен моей жизни». На снимке – 1916 год, поселок Всеволодо-Вильва на севере Пермской губернии, веранда дома Бориса Збарского, управляющего уральскими заводами Саввы Морозова. Пастернак пробыл здесь сравнительно недолго, с середины января до конца июня. Полгода. Но эти месяцы обернулись для него не проходным эпизодом биографии, а мощным пластом пермского периода залегли в судьбе. Именно тогда, в 1916 году, в Пермской губернии определялось его будущее. Здесь Пастернак нашел самого себя, здесь началась его большая поэзия. Как это случилось, рассказывает наш очерк.

В стихотворениях «Марбург», «На пароходе» и других, написанных в мае во Всеволодо-Вильве, Пастернак обрел свой собственный голос, ритм, интонацию. И как изменилось его состояние! Все сомнения в призвании отброшены. Его письма домой задышали бодростью и спокойной, мужественной уверенностью в собственных силах: я «утвердился во многом, в чем еще имел глупость сомневаться».
У него широко раскрываются глаза, и он жадно впитывает впечатления окружающей жизни. В самой первой реакции Пастернака на новую обстановку, когда он только что приехал во Всеволодо-Вильву, сказалось влияние литературных стереотипов провинции. «Здесь имеется провинциализм и больше, уездовщина и больше, глухая уральская уездовщина неотстоянной густоты и долголетнего настоя, – не без нотки снобизма писал он домашним. – Всё это или многое уже уловлено Чеховым, хотя, надо сказать, нередко со специфической узостью юмориста, обещавшегося читателю смешить его. Этот дух не в моем жанре, и литературно вряд ли я мои здешние наблюдения использую». Правда, тут же Пастернак оговорился, что «косвенно, конечно, все эти тени и типы в состав моей туманной костюмерной войдут и в ней останутся».
Оговорка оказалась уместной. Ничего не пропало даром. Всё увиденное и пережитое на Урале во Всеволодо-Вильве проросло в творчестве – мотивами, образами, ситуациями. В январе он с Егором объездчиком ездил в тайгу расставлять капканы на рысей и слушал рассказы охотника о повадках хищного зверя, о его необычайной зоркости. Через десять лет эта поездка аукнулась в строфах поэмы о Сергее Спекторском. «Как разом выросшая рысь, Bсмотрись во всё, что спит в тумане», – это строки о хищной зоркости поэта. А еще через тридцать лет всеволодо-вильвенская рысь очнулась в варыкинских дневниках Юрия Живаго: «Снежную равнину пересекают рысьи следы, ямка к ямке, тянущиеся аккуратно низанными нитками. Рысь ходит как кошка, лапка за лапку, совершая, как утверждают, за ночь многоверстные переходы. На них ставят капканы, слопцы, как их тут называют». Да, так и называли их на Урале – слопцами.
Жизнь уральской глубинки на поверку оказалась разнообразнее и значительней привычных литературных формул о глухой провинции. Начиная с мая Пастернак принял в ней заинтересованное и азартное участие. Он много ездил по окрестностям, побывал в Луньевке, Кизеле, на Березниковском содовом заводе и в Усолье, ездил на Чусовую, несколько раз бывал в Перми. Вникал в производственные вопросы, знакомился с заводским архивом Всеволожских, бывших владельцев Всеволодо-Вильвенского завода, принимал участие в хозяйственных отношениях предприятия, помогая Б. И. Збарскому в ликвидации дел после продажи имения и заводов.
Ландшафт, человеческие типы, имена людей и названия мест, своеобычный уклад жизни, – всё, окружившее Пастернака во Всеволодо-Вильве, было новым, непривычным, резко отличалось от ранее знакомого по жизни в Центральной России, всё залегало в творческой памяти. В итоге Урал, его пространство и люди, стал одним из главных мест художественного мира Пастернака.
Главной пространственной осью, организующей поле нового опыта и впечатлений Пастернака, стала Луньевская железнодорожная ветка. Путь от Перми до станции Чусовской, а потом до Всеволодо-Вильвы (или в обратном направлении) погружал Пастернака в самую гущу уральской жизни. Луньевская ветка проходила по промышленному району. Грозди предприятий висли на каждой станции. Одно из крупнейших производств по отжигу древесного угля близ Усьвы, Губахинские, Кизеловские и Луньевские каменноугольные копи, Кизеловский и Александровский чугуноплавильные заводы, сталелитейный и металлопрокатный Чусовской завод, коксовальный завод в Луньевке, химические и солеваренные заводы в районе Усолья на Каме, многочисленные рудники. Жизнь здесь представляла колоритную смесь старозаветных феодальных традиций с капиталистической предприимчивостью и ростками современного глобализма: в этом районе были широко представлены французские и бельгийские акционерные компании, на предприятиях работало немало европейских специалистов. А вдоль линии простирались владения крупнейших землевладельцев и промышленников России с историческими именами: князь С. М. Голицын, наследники князя Н. В. Всеволожского и П. П. Демидова, князя Сан-Донато, князь С. С. Абамелек-Лазарев, графы С. А. Строганов и П. А. Шувалов, княгиня А. А. Голицына.
Луньевская ветка пролегала по одному из самых живописных уголков Урала. Поезд петлял между камней и отвесных скал, поднимался на высоту 400 метров над уровнем моря и спускался в глубокие речные долины, проходил горным тоннелем и пересекал несколько рек с непривычно звучащими финно-угорскими именами: Сылва, Чусовая, Вильва, Усьва, Косьва, Яйва. О живописности Луньевской ветки ностальгически вспоминал в эмиграции Михаил Осоргин: «Я мысленно еду по Луньевской ветке на Урале – и никто меня там никуда не заманивает, никто не кичится красотами природы, которых Швейцария лишь бледная тень». Ассоциации с видами Швейцарии возникали не только у пермяка М. Осоргина. То же сравнение встречается в воспоминаниях Б. И. Збарского, в письмах Пастернака: «А какие здесь пейзажи! Прямо Oberland – но суровей немного». Луньевская ветка – это 196 верст Урала, каким его видел Пастернак и унес в свои произведения. На Урале состоялась его встреча с Россией.
В конце июня 1916 года после поездки на березниковский содовый завод Пастернак, не заезжая во Всеволодо-Вильву, проехал до Перми, а оттуда махнул через весь Урал по южной ветке Транссиба: Екатеринбург – Челябинск – Уфа – Самара. Из Самары в компании с Надеждой Синяковой на пароходе проплыл до Сызрани, а оттуда поездом в Москву. Лето он провел на даче с родителями, и к осени закончил новую книгу стихов – «Поверх барьеров». В нее вошли всеволодо-вильвенские стихи. Она вышла из печати в конце 1916 года. Пастернак получил ее в декабре в Тихих горах, куда перебрался еще в октябре к Збарским. Он послал ее отцу и с тревогой ждал ответа. Отношение отца, академика живописи, признанного мастера, было для него высшим судом. В начале января 1917 года Пастернак получил ответ. Письмо Леонида Осиповича не сохранилось, но что он сказал в нем сыну, ясно по ответу Бориса.
 
«Дорогой папа! Письмо твое привело меня в истинное безумие! Вот всё, что я желал! Я так страдал всегда от того, что ты во мне собственных черт своих не видел; что ты мерил меня мерилом посредственности; что, не находя их во мне, жаловался на отсутствие контакта с тобою, меня в этом виня; что называл клоакой то, что воспитало «Барьеры». Я не укоряю тебя, я только рисую тебе картину моей боязливой настороженности перед выходом книги, моего ожидания недовольства с твоей стороны и степени радостной озадаченности моей затем, когда я распечатал твое письмо. Спасибо, спасибо, спасибо. Без конца! Ах, это письмо твое! Я им горжусь: письмом академика к футуристу. Ну это ли не счастье!»

Что же случилось с Борисом Пастернаком на Урале? В поисках формулы ответа обратимся к одному из сюжетов его жизни и творчества. В мае, когда подсохло, Пастернак стал много ездить верхом по окрестностям Всеволодо-Вильвы. С гордостью почти мальчишеской он писал родителям, как уверенно держится в седле, как неутомим в дальних поездках, как хорошо галопирует: «От Бориса Ильича получу письменное удостоверение в том, что гожусь в жокеи». У этой мальчишеской гордости есть глубокая подоплека.
Вообще конь – это одна из сквозных тем Пастернака, его творчества и жизни. Один из его символов. Даже в удлиненном его лице, в больших, чуть косящих глазах и пропорциях черт было что-то напоминавшее очертания благородной конской морды. Это многие замечали. Ахматова, например, писала о нем: «Он, сам себя сравнивший с конским глазом…» О том же сходстве писала Цветаева: «Внешнее осуществление Пастернака прекрасно: что-то в лице зараз и от араба, и от его коня: настороженность, вслушивание, – и вот-вот… Полнейшая готовность к бегу. Громадная, тоже конская, дикая и робкая роскось глаз…»
У истории отношений Пастернака к верховой езде было драматическое начало – 6 августа 1903 года, день Преображения Господня. От этой даты Пастернак начинал отчет своей сознательной жизни в искусстве. В этот день (семья проводила лето на даче) он решил отправиться в ночное, в луга, куда каждый вечер гоняли табун деревенские девки. Зрелище ухода табуна в ночное было настолько захватывающим, что брат Бориса Пастернака, Александр, и много лет спустя вспоминал о нем с неподдельным увлечением:

«Удивительно, как эти крестьянки ладно и красиво сидели, без седел и стремян: на необъезженных лошадях, на разных аллюрах, им было так уверенно и свободно скакать, что нетрудно было в то же время что-то друг другу кричать, рассказывая, и весело и громко хохотать! От вихревой скачки их красные, синие и ярко-желтые платки развевались по ветру, а подчас и сползали с головы; тогда волосы, заплетенные в косы, взметывались горгоньими змеями. Их широченные юбки, столь же яркой расцветки, задранные верховым сиденьем, надувались пузырем от ветра и вились за хозяйкой вымпелами, как и головные платки. Все плыло и пылало в огне последних лучей солнца, садящегося за нашим бором. Когда, по времени, все потухало и только вверху еще тлели багровые облака, внизу же всё тонуло в синеющей туманности сумерек, зрелище скачущих по полям амазонок становилось волнующе-тревожным – дикостью экспрессии в движении коней, рук и ног всадниц, в движении ветра и облаков, наконец – и это было главным – движении самих красок всей изумительной картины».

Мог ли Борис удержаться, чтобы не попробовать и самому испытать этот азарт полета? Никакие призывы к благоразумию не действовали, он уломал родителей отпустить его. Ему дали самую тихую лошадку, и поначалу все шло отлично: Борис сиял торжеством – его мечта сбывалась. Но когда табун подходил к ручью, где-то раздалось ржанье чужой лошади. Табун словно взбеленился. Повернув за вожаком, конская лава бросилась на призыв. Понесло и лошадку Бориса. Он не справился с вожжами, и на глазах у родителей подросток исчез под копытами мчавшегося табуна.
Ему повезло. Он лишь сломал ногу в бедре. Падение с лошади и перелом ноги не только лишили Пастернака возможности мужественного самоутверждения (освобождение от воинской службы), но и – косвенно – осложнили отношения с отцом. Пастернак, по свидетельству его брата, носил в себе чувство вины: его травма, в которой отчасти был повинен отец, якобы заставила Леонида Осиповича прекратить работу над картиной «В ночное», которая могла стать этапной в его судьбе как художника.
С той поры в Пастернаке подспудно жила тяга к реваншу. Второй раз в жизни он сел на лошадь во Всеволодо-Вильве, и взял наконец и этот барьер. Сохранилась одна из вильвенских фотографий, запечатлевших его в седле. Пастернак сидит, молодецки подбоченясь, совсем как бывалый кавалерист. Папаха набекрень. Коня под уздцы держит Фани Николаевна Збарская, она нежно гладит его морду. Символическая сцена, говорящая об отношениях мужественности и женственности в терминах овеществленного мифа. Если кратко сформулировать, что произошло с Пастернаком во Всеволодо-Вильве в 1916 году, можно ответить метафорой судьбы: здесь он оседлал коня.